- Только и всего! - тихо добавил Офицеров, когда кончил рассказ, и пугливо оглянулся вокруг, спрятав под ресницами свои робкие глаза. Слушая, Миша чувствовал отвращение к мучителю, но когда - в тот же день - увидал его в своей камере, то с удивлением заметил, что в его душе нет иного чувства к этому человеку, кроме острого любопытства и лёгкой брезгливости...
Из окна Миша видел, что, кроме чёрного человека в толстом пиджаке, на прогулку выходят ещё человек шесть политических. Очевидно, это были рабочие - коренастые, крепкие, плохо одетые, - они смотрели на всё сурово, исподлобья. Когда их глаза останавливались на лице Миши, он почему-то чувствовал себя неловко под этим взглядом, и ему хотелось спрыгнуть с подоконника. На худых, голодных лицах этих людей точно вырезано было выражение твёрдой непреклонности. Некоторые из них улыбались ему, делали какие-то знаки. Миша тоже отвечал им улыбками и жестами. Он чувствовал к этим людям интерес, уважение и замечал, что с таким же интересом к ним присматриваются уголовные арестанты. Иногда, пользуясь невниманием часового, серые фигуры уголовных подбегали к политическим и выпрашивали папиросу или вступали с ними в быстрый, тихий разговор.
...Иногда после обеда уголовные, сидя в столовой под камерой Миши, запевали песню, и сквозь пол камера наполнялась глухими, матовыми звуками. В их густой волне Миша не мог уловить слов, и только однажды он разобрал, как кто-то высоким, тоскующим тенором пел и жаловался:
Море синее,
Море бурное...
Ветер воющий,
Неприветливый...
Но чаще арестанты пели какие-то весёлые, бесшабашные песни с присвистом, с гиканьем; эти песни наполняли стены тюрьмы дерзкими звуками буйной силы. Тогда Мише казалось, что тюрьма дрожит, негодуя, на камнях её стен являются новые трещины, тяжёлая злоба тревожно и невидимо льётся из них на людей... Отовсюду бежали надзиратели и быстро гасили этот взрыв веселья, рождённого тоской... Миша видел, что надзиратели относятся к уголовным неодинаково: людей ничтожных, которые легко поддавались порабощению, - они презирали и порабощали, а к людям смелым, умевшим отстоять своё человеческое достоинство, - почти всё начальство относилось осторожно, даже, порою, дружелюбно, и только редкие позволяли себе открыто и враждебно проявлять свою власть над ними. А на "политиков" надзиратели смотрели - как это казалось Мише - с подстерегающим, затаённым интересом, и в нём чувствовалось недоверие, усталое ожидание чего-то особенного, необычного...
Однажды Офицеров, провожая Мишу на прогулку, шепнул ему:
- Ночью ещё троих ваших привезли...
- Студентов?
- Мастеровые...
- Скажите, Офицеров, вы знаете, за что их сажают в тюрьму? - спросил Миша.
Надзиратель подумал, оглянулся и, широко открыв глаза, сказал, подавленно вздыхая:
- Всяк по-своему жить хочет... и выходит распря!
Но, помолчав, он таинственно добавил:
- Не согласны они...
- С чем?
- Вообще не согласны... со всем!..
VII
Почти каждую ночь в своё дежурство старый надзиратель - его звали Корней Данилович - подходил к двери камеры и, вставляя своё тёмное лицо в круглую рамку окошечка, с болтливостью старика начинал рассказывать Мише какие-то бессвязные истории. Корней много видел, много пережил, но все впечатления жизни перепутались в памяти его в огромный клубок несчастий, бессмысленного труда, унижений и каких-то безотчётных поступков. Иногда эти поступки казались Мише хорошими, трогали его, чаще - они были нелепы и дурны и всегда - необъяснимы, случайны, как будто человек не своей волей делал их, а только безропотно и бездумно исполнял повеления неведомой и непонятной ему воли, извне управлявшей им...
- Было это... лет пятнадцать тому назад, - шептал он, неподвижно остановив рыбий глаз на лице Миши, - вижу я - стал он у меня задумываться... сын-то, Алексей-то... В церковь - не ходит, в трактиры - не ходит... Присмотрел я за ним... а он со штундой связался... н-да... Поругал его, первым делом - смотри, говорю, я те задам! А он не прекращает... тут пожаловался я на него священнику... ну, пришёл он от священника... замечаю - злой такой... Я смеюсь ему - что, мол, задал тебе батюшка-то перцу? Тут он, на грех, как ругнёт его, батюшку-то... Я говорю - ах ты, такой-сякой! Как смеешь? А он и меня... Ну, я разозлился да горшком с кашей в морду ему и запалил... Разбил морду-то... Он и ушёл... так с той поры и нет о нём ни слуху ни духу... так и нет... Вот вы какие строптивцы, молодые-то... н-да!
- Жалеете теперь о нём? - тихо спросил Миша. Старик не сразу ответил. Он помолчал, крякнул, несколько секунд бормотал что-то под нос себе и уж потом спокойно сказал:
- Когда и жалко... Всех жалко... Бывает даже убийцев и то жалко... Тоже - не всякий зря убивает... когда и за дело... Может, некоторых убийцев благодарить надо... Палач, примерно... Он ведь не зря, а для общей пользы убивает... Злодея и убить - не грех, а вы думаете, палачу-то сладко?
Миша быстро наклонился к отверстию в двери - он хотел видеть, что теперь выражает лицо этого старика, который неизвестно зачем отбросил от себя родного сына и способен пожалеть палача? Но лицо, как всегда, было подобно камню, покрытому трещинами, и глаза на нём блестели, точно два куска мутного стекла...
- Что смотрите? - спросил старик.
- Так... ничего... - тихо ответил Миша. - Скажите, почему вам не понравилось, что сын со штундистами познакомился?
- А про неё говорили, что она вредная... штунда! Однако года три назад сидело здесь четверо их... ничего, степенные мужики! Грамотеи всё, смирные... худого за ними здесь не было замечено! Хорошие арестанты... Спрашивал я их про Алексея - не знаем, сказали. Нас, говорят, много. Пожалуй, это и верно - часто они здесь сидят...